Жилин
В моих руках красноармейская книжка отца. В ней, как в анкете, все подробно: звание, должность, наименование воинской части, когда, сколько и чего выдано из вещевого имущества. На внутренней странице корочки я или брат печатными буквами пытался вывести К Р А С Н …
С возрастом все чаще окунаюсь в годы далекие, когда был ребенком, потом парубком, впервые взял в руки ружье… Мой отец, в то время учитель сельской школы, не был охотником, но кто-то звал в заснеженную степь за зайцами и он не отказывал. Еще не были освоены Хрущевым целинные и залежные земли, степь щедро одаривала охотников дичью.
Вот сибирская деревушка. Зима. У нашей хаты, окруженной снежным увалом, стоит распряженная лошадь. Поскрипывающий на столбе фонарь тускло освещает силуэт лошади, с ее холки едва не сползает попона. Лошадь, зажав в зубах пучок сена, резко мотает головой, сухие, колючие стебли веером рассыпаются на снег. Наверху потягивают свои стати две борзые собаки, раскрыв шипцы с вывалившимися серпастыми языками. Уже светится звездами небосклон, с плоских крыш печные трубы выбрасывают в небо столбы сизого дыма, круп лошади покрывается инеем.
Я подхожу к кошевке, дотрагиваюсь до лежащего зайца, и тут же одергиваю руку. Окоченевший заяц кажется неприятным и пугает. Захожу в хату, наш сосед дед Миша Педченко прижимает меня к себе. От деда пахнет самосадом, я увертываюсь, дед обращается к отцу:
– Васыль Сэмэныч, наливай чарку мыслывцю!
Сидящие за столом устремляют на меня взоры. На столе стоят полупустые лафитники, в чашке – нарезанный соленый арбуз, пустивший рассол. Дед Миша принес шмат сала, завернутый в пожелтевшую от солнца газету «Правда». В деревне каждый держит подсобное хозяйство, но страсть деда – сад. Он единственный на всю округу вырастил три яблони и уже угощал нас с братом Толей первыми яблоками. Дед смотрит на покрытое узорами с наледью окошко, размышляет вслух: выдержат ли его яблоньки? Его успокаивают. И снова за столом – разговор о мертвой пороше, зайцах, лисах.
А вот еще картинка из тех лет. Степь уже пробудилась от зимней спячки, наполнилась птичьим щебетом, ещё не высохла на полях в низинах, канавах вода, оттуда взлетают стаями дикие утки. Мы едем с отцом на бричке в город за тридцать километров. Вот отец несет мороженое в хлебном стаканчике, хрустящее, ледяное, тающее во рту, ступает осторожно, будто держит в руках полный стакан воды, боится расплескать, а сам улыбается. Но что мороженное по сравнению со стаями летающих уток, напрочь захвативших детское воображение. И уже скоро – первая охота, и первое разочарование.
… Я так и не смог вспомнить, как его звали, но цепко закрепилась в памяти фамилия – Жилин. Чем он выделялся среди деревенских мужиков: переселенцев-украинцев, сосланных во время войны с приастраханских степей калмыков, немцев с Поволжья?
Летом Жилин пас стадо колхозных коров, и была закреплена за ним лошадь. Стареющая лошадь Дунай, предмет нашей мальчишеской страсти и постоянных раздоров. Дунай был пегой масти, с сетью вздыбившихся вен на оплывших ногах, постоянно сбитой холкой, вокруг которой роилась мошкара. Каждому хотелось погарцевать в скрипучем седле по широкой, привольной степи, завернуть телку или бычка, норовящих прорваться к хлебным полям, при этом лихо щелкнуть длинным, тяжелым бичом из сыромятной кожи.
– Я, я заверну, дайте мне! – трясся всем телом кто-то из сверстников. Но Жилин был неумолим и в высшей степени справедлив.
– Нет, сейчас очередь Гришани, а ты поедешь после, согласен? Дай пять! – и протягивал нетерпеливому ездоку узловатую, с толстыми, посиневшими от самосада ногтями ладонь и, как бы извиняясь, жал ему руку.
После того как шум утихал, а Дунай уносил галопом на своей широкой спине очередного счастливчика, Жилин поправлял на голове свою неизменную фуражку из толстой в елочку ткани, проводил сверху вниз по армейскому кителю, словно проверяя наличие желтых, уже потускневших пуговиц с пятиконечными звездами. Он тут же доставал кисет с махоркой, аккуратно нарезанную газетную колоду, ловко скручивал «козью ножку», чиркал спичкой, затягивался и смотрел в степь, туда, где небо и земля сливались. Мне казалось, что в эти минуты глаза его становились отрешенными, наливались необъяснимой тоской, слезились, но через минуту-другую Жилин словно спохватывался и становился таким же, как прежде.
Когда степь накалялась полуденным солнцем, свой выцветший китель Жилин приторачивал к седлу, и мы видели на его плече, тронутом загаром, синюю наколку – профили Ленина и Сталина.
Было у пастуха ружье – курковая одностволка. Ружье имело, как сейчас модно говорить, непрезентабельный вид и не могло сравниться с «тозовками», «ижевками», не говоря уж о заграничных зимсонах, браунингах и прочих марках. О других ружьях мы не знали, нам нравилась жилинская одностволка с изрядно ободранной ложей, облупившимся лаком, поцарапанным замком и потерявшим вороненость стволом. С ружьем пастух не расставался. Именно одностволка еще крепче связывала нас с Жилиным.
Хорошо помню, что у него не было патронташа: с десяток латунных, с позеленевшими донышками гильз он носил в карманах брюк. На колхозных выгонах, когда коровы ложились отдыхать, а постоянно голодный Дунай, связанный путами, стершимися желтыми зубами жадно щипал побеги сочной травы, Жилин принимался заряжать патроны. Доставал из карманов гильзы с уже розовыми капсюлями, аккуратно завернутый в газетную бумагу порох, мешочек дроби и две навески с разметками, сделанные из гильз. Он просил нас рассаживаться так, чтобы прикрыть его от ветра. С виртуозностью мага отмеривал порох, боясь просыпать хоть одну зернинку, пересыпал в гильзу, отрывал кусок газеты, сминал и запихивал в гильзу. Таким же Макаром шла засыпка дроби, которая так же утрамбовывалась газетой (ей, собственно, отводилась роль и пыжа, и прокладок).
Патроны были заряжены, и кто-то непременно канючил:
– Дядь Жилин, а мне дадите... мне стрельнуть?
Пастух делал вид, что не слышит вопроса, тут же обводил отрешенным взглядом стадо, смотрел на расщеперившую ноги и задравшую хвост корову, потом в сторону пощипывающего траву Дуная.
– Так как, дадите? - уже с другой интонацией в голосе следовал повторный вопрос.
– А-а, ты про это... Подожди немного, вот раздобуду пороха, тогда обязательно дам.
В число счастливчиков, кому довелось стрельнуть из жилинской одностволки, попал и я. Доверил он мне ружье и в тот несчастливый для меня день, когда рядом с лягой, напоминающей чем-то форму коровьей лепешки, залитой водой, опустились гуси. Наверное, Жилин решил, что лучше меня с поставленной задачей никто не справится. До ляги было метров четыреста, а вокруг ни одного деревца, даже кустика конского щавеля или ковыля: степь напоминала простыню, отутюженную заботливой хозяйкой громадным утюгом, простирающуюся на десятки километров. Жилин сам зарядил ружье, дал еще патрон, а вместе с ним наставление: «Пройдешь, потом ползи. Доползешь на точный выстрел, передохни и стреляй. Ты понял? Смотри, чтобы дробь не высыпалась».
Выслушав наставление, я пошел, заметно волнуясь, потом лег на землю и пополз. Все вокруг замерло. Я не слышал пения жаворонков, свиста сусликов. Единственное, что напрочь захватило меня в эти минуты – гуси. Я полз по-пластунски, как показал Жилин, подтягивал колени, отталкиваясь руками и ногами от земли, припадая к земле. И все у меня получалось плохо. Через несколько метров руки и ноги налились свинцовой тяжестью, ружье отяжелело, и с каждым рывком вперед едва хватало сил тянуть его за собой. Тяжело дыша, я прекращал движение, падал пластом, раскидывая в стороны руки, слыша стук своего сердца. А чуть отдышавшись, смахивал с лица пот, приподнимал голову, ища глазами гусиную стаю. У самой воды гуси, не догадываясь о моих мытарствах и коварных планах, спокойно пощипывали травку.
Даже представил, как присяду на левое колено, вскину ружье, прицелюсь и нажму на крючок, а когда дым рассеется, увижу на земле огромного гуся. Не обращая внимания на ноющее тело, я продолжал ползти, представляя одобряющий взгляд Жилина, его крепкое пожатие руки. Гуси поднялись от меня метров за двести. Я не слышал взмахов их крыльев. Когда я поднял голову, они уже набирали высоту, поворачивая в сторону озера. Я вскочил, провожая их долгим взглядом, переполненный нестерпимой обидой. Широкая Кулудинская степь с бездонным синим небом, по которому величаво плыли плотные, причудливых форм облака, была свидетелем моей беспомощности и стыда. А где-то за облаками, тяжело взмахивая крыльями, гогоча, летели гуси. Я поплелся к Жилину, повесив на плечо ружье. Оно уже не было таким тяжелым. И тут же ощутил в своей грязной руке пустую гильзу: дробь высыпалась. Прилив ужаса охватил меня: «Что скажет Жилин?»
Кореша встретили насмешками, Жилин – молча, глядя исподлобья своими достающими, глубоко посаженными глазами. Я обмер, готовый разреветься. Мне казалось, я виноват не только перед Жилиным, сверстниками, но и колхозным стадом, Дунаем. Наверное, мой вид – ободранные руки, ссадины, порванные на коленках штаны – произвел на него какое-то впечатление. Всем видом он отмяк, лицо скривилось ухмылкой, глаза потеплели:
– Вытри сопли! – сказал Жилин. – Ты думал, раз-два и – в дамках. Не все в этой жизни так просто, запомни!
Слова Жилина я запомнил.
Иллюстрация из интернета
Фото моего отца
Лучшие комментарии по рейтингу
Пришлось проживать и общаться с переселенцами; латышами, эстонцами, молдаванами, староверами. Думаю действия тех лет, не были направлены на какой то конкретный народ. Носило черту построения "лагерной" системы управления. Цель переселения, это "воспитание инакомыслящих".
Есть свои плюсы и свои минусы. Воспринимаю как факт истории Страны.



P. S. Всех с праздником - Днем Победы!!!!

Пришлось проживать и общаться с переселенцами; латышами, эстонцами, молдаванами, староверами. Думаю действия тех лет, не были направлены на какой то конкретный народ. Носило черту построения "лагерной" системы управления. Цель переселения, это "воспитание инакомыслящих".
Есть свои плюсы и свои минусы. Воспринимаю как факт истории Страны.