Шпанские уточки. Анвяр Бикмуллин.
Когда на суд безмолвных тайных дум
Я вызываю голоса былого,
Утраты все приходят мне на ум,
И старой болью я болею снова.
В. Шекспир
Нет ничего постоянного и бесспорного, а те охотники-аристократы времен Толстого-Тургенева, надменно не признававшие утиную стрельбу и щедро засевавшие болота фунтами отборнейшей дроби при стрельбе дупелей и бекасов, будучи поставленными в условия нынешней охоты, не посчитали бы подлостью истратить заряд по налетевшему чирочку. А я, окажись на месте Стивы Облонского, возможно, и «дорос» бы до его отрицания стрельбы уток, пока же думаю совершенно иначе.
Да и чем плоха добыча? Позвольте спросить, милостивые государи! Разве что легавая горячится от сильного утиного запаха, а то, что утка «падает как тряпка», про это давно не поминается снобейшими из снобов.
Великий Хронос — бог времени бессилен перед взором памяти, когда возвращаясь в мыслях к истокам охотничьей страсти, к началу пути, вновь вижу перед собой лесной прудочек для поения скота в обрамлении старых дубов, жаркий августовский полдень, крепко сдобренный навозным духом, нас с Саней, сидящих привалом у корней богатырского дерева и ведущих бесконечный мальчишеский разговор-мечту о будущих охотах.
Стайка чирков, бесшумно мелькнув крыльями в комариной тишине, зашла на второй круг, снизила, и, выбросив вперед миниатюрные лапки, села на илистое мелководье живым воплощением наших грез.
— Цель в крайнего, — шепнул друг, взводя курки тулки, заряженной тройкой. — Как скажу: «три-четыре», стреляем залпом.
В какого крайнего я не понял. То ли в левого, то ли в правого, то ли в ближнего, то ли в дальнего, а переспросить, пока жал пуговку предохранителя ИЖ-18 и поднимал к плечу одностволку, не было времени.
— Три-четыре, — выдохнул Шурик, и слитно грохнули наши выстрелы.
Когда рассеялись клубы порохового дыма, чирок, в которого я целился, остался неподвижно на воде, а остальная троица резко взмыла высшим пилотажем и ушла прочь с этого места, дав над дубовыми вершинами прощальный вираж.
— С такой близи и промахнулся, — заметил напарник, скидывая ботинки.
— Как промахнулся?! — изумился я в ответ. — В нее и целил, в крайнюю, как ты сказал.
И я в нее метил, — почесал в затылке Саня и протянул озабоченно, почти как взрослый, — в ней сейчас дроби-и!
Селешок чирка-свистунка, переходящий из рук в руки, наш общий трофей, при всей своей неброской красе, казался нам сказочной добычей. Если б в этот момент старые прожженные утятники посмели сказать о его мизерности, мы просто расценили бы это как бешеную зависть нашему охотничьему счастью.
Тетя Тоня, Антонина Алексеевна, мать Сани, когда мы пропыленно-усталые с рюкзаками и ружьями притопали вечером к нему домой, всплеснула руками и, нежно огладив пальцем ярко-зеленые зеркальца крыльев, с видом знатока «определила»:
— Шпанская уточка!
Затем кинулась хлопотать у стола, чтобы накормить оголодавших за два дня юных охотников.
Похлебка из чирка, которую мы пробовали с чинной торжественностью на следующий день у моего друга, была незабываема. И пусть не «трещал от брашен огромный стол» и «чертог не был богато украшен»[1], а вместо «круговой золотой чары» тетя Тоня угостила нас легоньким красным вином, налитым в простенькие рюмки, все равно Карл Великий со всем своим блестящим рыцарством и знаменитым Роландом впридачу позавидовали бы нашему охотничьему пиру-застолью и задушевно-непринужденным разговорам.
После радостного дуплета любоваться миниатюрным изяществом нашей самой маленькой благородной уточки
Чирочек все же был сражен Саниной тройкой, единственной дробинкой, а моей пятерки на зуб никому не попало. Куда ушел остальной свинец от двух выпущенных зарядов, знает только илистое дно безымянного прудочка, а добрая улыбка тети Тони встает всякий раз передо мной, когда после удачного выстрела с подхода где-нибудь на лесной калужине вновь поднимаю бережно «шпанскую уточку».
Для начинающего охотника, не избалованного обилием дичи больших обширных болот, и куда пока не было «допуска» из-за юного возраста и отсутствия охотбилета, первое утиное искушение являли чирки.
Мне полюбился сокровенный покой небольших прудочков и маленьких болотинок, затерянных в окрестных лесах. Приходил со своей переломочкой к такому блюдцу потаенной воды, высаживал тройку резиновых чирочьих чучел, прятался в зарослях ивняка и, кусаемый комарьем, ждал терпеливо прилета свистунков-трескунков, чтобы выстрелить по сидячим. Стрелять, правда, приходилось изредка, но каждый новый охотничий день, каждая зорька вливались в душу тоской умиравших закатов, бегучими облаками, усыпляющим стрекотанием кузнечиков, запахом вянущих трав и красками опадающей осени, чувством причастности к этому сияющему, прекрасному несмотря ни на что, доброму, мудрому и грозному миру.
Лесные чирочьи болотца навсегда остались в охотничьей памяти как первые радости, первые откровения познания природы и как первые «испытательные полигоны», где успех обильно замешивался неуспехом, а доля огорчений от промахов «влет» явно перевешивала счастливые выстрелы по сидячим уткам. Но чем скупее были трофеи, тем дороже ценились мной.
По мере достижения законного возраста, подтвержденного охотничьим билетом, и становления как охотника-любителя, из укромного потаения лесных утиных уголков выбрался я на простор открытых степных болот и заметил в себе странную перемену настроений. Если, сидя в лесной глуши в ожидании чирков, грезил дремучей языческо-докиевской Русью и считал себя непременно славянином-россичем «на бобровом гону», то, попав на полевое раздолье открытых степных болот, где глаз не ограничивался купами ветел или зарослями ольхи, а дерзко стремился к едва видимому в знойном мареве далекому кургану, я видел себя то гунном, то скифом, то печенегом, то половцем, а колхозных буренок в лугах принимал за стада родного племени. Возможно, сказывался древний зов крови или были «повинны» пуды прочитанных исторических книг, которыми я упивался наряду с охотничьей литературой, но скорей всего, все же опоздал с рождением на целое тысячелетие. Что поделаешь? Время явления в этот мир мы не вольны выбирать, как и не выбираем родителей.
Порой, сидя в камышах, слыша понукание лошади, скрип неспешной арбы с сеном и протяжную горловую тягучесть старинной татарской песни, где чудился буранный гул ночной степи, жалобный перелив курая[2] и грозный волчий вой, я как бы погружался в глубь веков, и древняя кочевая Азия вновь медленно перетекала через мои мысли, еще раз заставляя верить мудрому изречению иноземцев: «Мотив песни определяет характер народа».
Случалось, в такой блаженной задумчивости упускал удобный момент для стрельбы по налетевшим крякушам. И тогда удачный выстрел по «шпанской уточке», спустя некоторое время переломивший шустрый чирочий полет, радовал сердце и скрашивал мое одинокое сидение в болоте. С парочкой чирков уже не стыдно было выходить к вечернему костру, хотя, конечно, крякаш был весомей.
Специальной чирочьей охоты нет, но эта дичь знакома всем, без исключения, охотникам. Ее стреляют попутно. Слов нет, хорош кряковой в момент подъема на крыло шагах в десяти-пятнадцати от вытоптавшего его стрелка, особенно, если валится после ружейного удара обратно в ржавь осоки; празднично-великолепна связка весенних селезней в полном брачном пере! Но и тихий, будто удивленный всплеск крылышек взлетевшей с плеса чирочьей стайки также заставляет биться взволнованно сердце, целить поспешно из двустволки, а после радостного дуплета держать в ладонях тепло пера, любоваться миниатюрным изяществом нашей самой маленькой благородной уточки. Среди моих друзей-охотников ни один не откажет себе в удовольствии сделать выстрел по чиркам, и варево из чирятины ничуть не хуже и даже предпочтительнее, чем из других пород уток.
Шулюм из молоденьких чирков-сеголетков поспевает в казанке очень быстро и, вдыхая горчинку ивового сушняка, тающего в жаре охотничьего костра, любуясь излучиной вилючей камышовой старицы, вновь и вновь с острой радостью ощущаешь свою причастность к земному бытию, невольно вспоминая Ф. Тютчева:
«Блажен кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир».
И как же обостренно-радостно любишь в такой день и дальние ометы соломы, и сжатую стерню убранных полей, и вечную зелень сосновой хвои на крутобережье Тютнярки, и свист канюка над древним кочевым раздольем, и хлопотливо-родственную заботу товарищей на забытом давным-давно полуденном привале. И вновь, глядя в набегающие конскими табунами облака, медлишь к полевому обеду, видя себя отроком княжьей дружины с картины «Баян» Васнецова, или степным батыром, возвращающимся из удачного набега в родное становище. Чудится, будто время остановилось перед очередной волной переселения народов, и еще далеко-далеко «вечерние страны» с каменными замками и богатыми городами... Но вот блеснул бампер «Жигуленка», притихшего в тени кудрявой ольхи, и дает знать: история давно прокатилась своим колесом по странам и народам и назад ее не повернуть, а тебе вместе со всеми нужно течь в волнах времени в третье тысячелетие, вырываясь из духоты городов на простор охотничьих полеваний, жечь костры, только вместо соколиных напусков, посвиста переных стрел и бешеной конской скачки, греметь порохом по налетающим утиным артелям, сожалея о каждом прожитом дне.
Знатно где-нибудь на вечернем перелете встретить точным выстрелом стремительный разгон чирочьих крыльев и видеть, как падает дугой сбитая семеркой птица. Забавно наблюдать, когда к матерым кряквам, вышине, откуда ни возьмись пристраивается чирочья точка и, переходя в полете то вправо, то влево, а порой заходя вперед утиной стаи, бойким адъютантом сопровождает рассудительных крякуш куда-то на дальние болота.
Сноски
- [1] «Однажды Карл Великий пировал: Чертог богато был украшен, Кругом ходил златой бокал, Огромный стол трещал от брашен». «Песнь о Роланде» — героическое сказание французского эпоса раннего средневековья.
- [2] Курай — камышовая свирель.
Лучшие комментарии по рейтингу
Сожалея только о раннем уходе настоящего охотничьего писателя современности. Только один раз в добыче попали чирки с рыбным запахом; да это хоть и редко но и с кряковной случается. Чирки все же вкуснее.
Спасибо!